Элизабет Макнилл - Девять с половиной недель
Массажист приехал около восьми. Невысокий, коренастый, лет двадцати на вид. Пышная копна волнистых светлых волос, мускулы перекатываются под рукавами синтетического пиджака, надетого на темно-синюю футболку. На нем джинсы и кроссовки, а в сумке с логотипом авиакомпании «Айслэндик» полотенце и бутылка масла. Мне приказано снять рубашку и лечь на живот. «Я буду смотреть, – объявляет он молчаливому Джимми. – Я хочу научиться, на случай, если вы будете заняты». – «Я всегда свободен», – бубнит Джимми себе под нос и обрушивается на мои плечи. Его скользкие от масла ладони теплые и широкие – гораздо шире, чем можно было предположить при его росте. Мои руки безвольно опускаются вниз, рот приоткрыт, приходится сосредоточиться, чтобы не вывалился язык. Его ладони поднимаются медленно, но неуклонно вверх по моим ребрам, глубоко разминая тело. Снова плечи, и он возвращается к поясу. Каждый раз, когда его ладони устремляются вниз, я издаю едва ли не мычание. «Давайте я попробую», – раздается надо мной голос. Большие руки отпустили мою спину. Мои веки кажутся такими тяжелыми, что я не могу поднять их, как будто опускаюсь под воду. Его руки холоднее, и прикосновения кажутся очень легкими. Массажист поправляет его, не говоря ни слова, показывает, что нужно делать, и я снова чувствую на спине холодные руки, опускающиеся на мою спину теперь с гораздо большей силой. Большие ручищи опустились на мои бедра, пропустив ягодицы, накрытые полотенцем. Икры, затем ступни. Учитель и ученик поочередно берут каждую ступню одной рукой, осторожно надавливая ладонью другой. Меня переворачивают. Каждое действие повторяется снова, теперь я лежу на спине. Я уже давно потеряла контроль над собой и сопровождаю каждое движение этих медвежьих лап, вминающих меня в простыни, блаженными стонами. Он повторяет за массажистом, теперь гораздо более уверенно, и эффект от этого не меньший, чем от прикосновений этих чудовищных ручищ. Каждая моя мышца расслаблена, тело горит. Кто-то накрывает меня простыней и выключает свет.
Я слышу короткий свистящий шелест пиджака, в рукав которого просунули руку, а после – словно закрывается дверца холодильника и хлопок пивных банок. Теперь я различаю только неясный звук голосов, который совсем убаюкивает меня, и я почти засыпаю. «…двадцать пять сверху». Снова свет лампы. Мне приказывают лечь поперек кровати лицом вниз. На ноги мне наброшена простыня. Скрипит дверца шкафа и вторая, свежая простыня с громким хлопком разворачивается надо мной – накрахмаленная, только что из прачечной; прикосновение прохладного хлопка на моей спине и плечах. Кто-то расстегивает ремень и скрипит кожей, резко выдергивая его из петель на брюках.
Моя спина как будто распалась на фрагменты: накрытые простыней, мягкие, гладкие, погруженные в сон после массажа части тела и обнаженная кожа, ощетинившаяся от напряжения, остро ощущающая каждой клеткой поток прохладного воздуха из кондиционера.
«Что-то не так, Джимми?» Неясное бормотание. «Вы обратились не по адресу». Покашливание. «Ты не понял, – ровным голосом. – Я же сказал, ты не причинишь ей вреда, обещаю. Она ведь не сопротивляется? Не зовет соседей? Это ее возбуждает, правда, она тащится от этого». – «Почему вы сами ее не ударите». – «Хорошо, тридцать». Матрас накреняется под тяжестью тела, опустившегося на кровать справа от меня. Несколько ударов – моя голова прижата к сгибу локтя.
«Такими темпами ты здесь на всю ночь застрянешь». Его голос звучит совсем рядом с моим лицом, я чувствую запах пива и пота. Матрас снова колышется – тело справа пересаживается на другой край. Его ладонь в моих волосах, моя голова откинута назад. Я открываю глаза. «Тридцать пять». Удары становятся сильнее. Он сидит, скорчившись, возле кровати, наши лица почти касаются друг друга. На белках его глаз красные прожилки, зрачки расширены. Я вздрагиваю, и каждый удар заставляет мое тело изогнуться. «Сорок», – произносит он тихо. У него на лбу блестят капельки пота. Тело надо мной упирается коленом в середину моей спины, и от очередного удара мой рот широко открывается. Я молча сопротивляюсь, колочу ногами, пытаюсь высвободить волосы из его кулака и отодвинуть от себя его лицо. Он жестко сдавливает оба моих запястья одной рукой, другой продолжая держать меня за волосы, и резким движением запрокидывает мою голову назад. «Ну давай, твою мать, давай, пятьдесят», – шипит он и своим ртом заглушает вырвавшийся у меня стон. Очередной удар – мне удается вырваться и закричать во весь голос. «Хватит, Джимми», – произносит он, как будто разговаривая с официантом, который принес слишком большую порцию, или хнычущим ребенком в конце трудного дня.
Все это время неизменными оставались правила, регулирующие мое дневное существование. Я была независима, я самостоятельно содержала себя (за исключением ланчей и еще того факта, что счета за газ и телефон в моей пустующей квартире свелись к минимуму), самостоятельно принимала решения, делала выбор. Согласно правилам, вступающим в силу ночью, я становилась беспомощной, полностью зависящей от чьей-то опеки. Никаких решений, никакой ответственности. Никакого выбора.
Я это обожала. Обожала, обожала, обожала.
Стой самой минуты, когда за мной закрывалась его входная дверь, мне ничего больше не нужно было делать, я становилась вещью, которой находили применение. Кто-то взял мое существование в свои руки, все до последней детали. Я потеряла контроль над своей жизнью, а значит, мне было позволено терять контроль над собой. Несколько долгих недель я наслаждалась всепоглощающим чувством облегчения – с меня сняли бремя ответственности, знакомое каждому взрослому. «Можно я завяжу тебе глаза?» – это единственное важное решение, которое мне позволили принять. С тех пор мое согласие и несогласие перестало быть предметом обсуждения (хотя нет, пару раз протест сыграл свою роль: сделал очевидной силу моей пагубной зависимости). Расстановка приоритетов (материальных, интеллектуальных, нравственных), взвешивание альтернатив, анализ последствий – все это потеряло смысл. Осталось только изысканное удовольствие, давно забытое наслаждение: стать сторонним наблюдателем своей собственной жизни и, отказавшись от всякой индивидуальности, отречься от самой себя.
Утром я плохо себя чувствовала. Мне не стало лучше после завтрака, а к 11 часам – только хуже. Во время ланча я окончательно поняла, что простужена. Я заказала себе на работу куриный бульон, чтобы съесть прямо за столом, но первая же ложка оставила на языке привкус прогорклого масла, и я не смогла заставить себя съесть еще хоть одну. В три часа дня я прихожу к выводу, что это не просто временное недомогание. Я говорю секретарю, что заболела, и еду домой – к себе домой.